Начало
Захар Прилепин Грех Ему было семнадцать лет, и он нервно носил свое тело. Тело его состояло из кадыка, крепких костей, длинных рук, рассеянных глаз, перегретого мозга. Вечерами, когда ложился спать в своей избушке, вертел в голове, прислушиваясь: “…и он умер… он… умер…” Пытался представить, как кто-нибудь заплачет, и еще закричит его двоюродная сестра, которую он юношески, изломанно, странно любил. Он лежит мертвый, она кричит. Где-то в перегретом мареве мозга уже было понимание, что никогда ему не убить себя, ему так нежно и страстно живется, он иного состава, он теплой крови, которой течь и течь, легко, по своему кругу, ни веной ей не вырваться, ни вспоротым горлом, ни пробитой грудиной. Прислушивался к торкающему внутри “…он умер… умер…” и засыпал, живой, с распахнутыми руками. Так спят приговоренные к счастью, к чужой нежности, доступной, легкой на вкус. По дощатому полу иногда пробегали крысы. Бабушка травила крыс, насыпала им по углам что-то белое, они ели ночами, ругаясь и взвизгивая. Середина
Если смотреть на них прищурившись, в легком дурмане, они могли показаться букетом цветов. Теплым букетом живых, мясных, животных цветов. Дед уверенно извлекал сердце, почки, печень. Кидал в тазы. Выдавил рукой содержимое прямой кишки. Живое существо, смуро встречавшее Захарку по утрам, теревшееся боком о сарай, возбужденно похрюкивавшее при виде ведра со съестным, умевшее, в конце концов, издавать удивительной силы визг, – существо это оказалось ничтожным, никчемным, его можно было разрезать, расчленить, растащить по кускам. И вот уже лежала отдельная, тупая, свиная голова, носом вверх, с открытой пастью. Казалось, что свинья желает завыть, вот-вот завоет. И видя эту голову, даже куры немного придурели, и петух ходил стороной, и коза смотрела из темноты иудейскими страдающими глазами. Захарка прошел в дом. Бабушка, спешившая навстречу с тряпкой в руке, сказала: – Покушай, я там оставила… Но он не стал – и не потому, что расхотел есть от вида резаного порося. Ему не терпелось к сестрам. Все это живое, пресыщенное жизнью в самом настоящем, первобытном ее виде и вовсе лишенное души, Конец
Ранним, свежим утром Захарка с большим удовольствием красил двери и рамы в доме сестер. Теплело медленно. Когда появлялась Катя в белой рубашке, концы которой были завязаны у нее на животе, и в старых, завернутых по колени, восхитительно идущих ей трико, он легко понимал, что не заснул бы ни на секунду, если б остался рядом с ней. Много смеялся, дразня по пустякам сестер, чувствовал, что стал непонятно когда увереннее и сильнее. Ксюша повозила немного вялой кистью и ушла куда-то. Катя рассказывала, веселясь, о сестре: какая она была в детстве, и как это детство в одно лето завершилось. И о себе говорила, какие странности делала сама, юной. И даже не юной. – Дура, – сказал Захарка в ответ на что-то, неважное. – Как ты сказал? – удивилась она. – Дура ты, говорю. Катя замолчала, ушла разводить краску, сосредоточенно крутила в банке палкой, поднимая ее и глядя, как стекает густое, медленное. Спустя, наверное, часа три, докрасив, сидели на приступках дома. Катя чистила картошку, Захарка грыз тыквенные семечки, прикармливая кур.
|