Начало
Борис Пастернак Три главы из повести I. Несколько дат Это было давно. Каз-за! – Они заскакивали крику в лицо, и вдруг, оказавшись на самом хребте огромного расседланного моря голов, бежавшего перед ними и за ними, верхом на нем, стремительно поворотив толпу, гнали ее вниз по тротуарам на своих кудластых и, как вы б тогда выразились, курдских лошадях. Тряслись гривы, тряслись серьги, – внезапно они перестраивались и уносились. Аа-а! – подымавшийся не узнавал Никитской. Куда все девалось? Тумбы и небо, и от только что еще ревевшего, черного, завивавшегося барашка – ни следа. Шютц был сыном богатых родителей и родственником известнейших революционеров. Этого было достаточно, чтобы считать его революционером и богачом. Прочие достоинства Шютца отличались тою же особенностью. Он обладал загадочностью, которая поражает и редко разгадывается, потому что двадцать предположений переберешь прежде, чем догадаешься, что у больного – солитер. Глистою Шютцевой загадочности была лживость. Она играла в нем и, когда ей хотелось есть, головкой щекотала ему горло. Она теряла и наращивала кольца. Ему казалось, что все это так и надо и что червя этого он вычитал у..... Середина
Вдруг один зевнул, другой заговорил. – Мне снился Киев. Серьезно. Мне снилось, что мы в Борках на даче ночью забрели с барышнями в музыкантскую команду. Солдаты спали. Это было в лесу. Но самое замечательное, это – трубы. Они пахли. Честное слово. Вы слышите, Валя! – Да. Тише. – Они лежали на траве, медные и светлые, сплошь в росе, и пахли, пахли. Знаете, как миндаль или, если сорвать повилику, – вишневой косточкой, синевой. А кругом – ночь. И какая глубина! Вы что, Валя? – Я думаю, сегодня объявят. А? Спекторский? Мочи больше нет. Только этим и пьян, а тут молчи. Как вы думаете? – Да, Валя. – И еще тебя мытарят. Например, эта здешняя девочка. Пристала без короткого – скажи ей да скажи: – Это война? Ради бога. – В Алексине застанем? Как вы полагаете? – Наверное. Может, уже объявили. Просто мы не знаем. В пути. Мне думается. – Это оттого, что вы ей проговорились. Серел рассвет. Окурки ползли в чай. Облака таяли. Муха обжигала стек..... Конец
III. Лестница У Спекторского был удивительный отец. Он числился членом какого-то правления. Дела давно забросил. Вращался в мире литераторов и профессоров. Чудил. На звонок выбегал сам, часто из ванной или oт стола, всплескивал руками, отшатываясь, обнимался, орал: «Как живем? Как живем? Как живем?» Потом, повернувшись к портьере, потрясал кистями рук и гривою, как мельник в «Русалке», и кричал в глубь анфилады со вкладными, все уменьшавшимися коробами зимней оборчатой полутьмы: «N. N.! – А? Глаша! Катя! N. N.! – Катюша! N. N.! Но что же мы тут в дверях, как дураки, стали? Люди входят, снимают пальто, идут в калошах в столовую, в кабинет, в чай. Пожалте. Раздевайтесь. Снимайтесь. В столовую. Чай. А? Глаш. Кат...» Глаша была прислуга, Катя – его сестра. Всякий свежий человек бессознательно загадывал. Вот если за всем этим он еще вдобавок вскочит на подоконник или еще что-нибудь, тогда, значит, сумасшедший. А пока шут его разберет, кажется только так. Платья на тете Кате подплывали к полной шее, к горлу, приподымали подбородок, заливали лицо дружелюбно-страдальческой улыбкой. Сидели глубоко глаза, глаза тихой, легко изумляющей.....
|