Начало
Дин Кунц Двенадцатая койка Теперь вот — во тьме и молчании, когда лишь сестрички-железки жужжат и снуют повсюду, теперь, когда все ушли, а все вокруг пропитано одиночеством, теперь, когда где-то поблизости от тебя витает Смерть и когда мне суждено вскоре оказаться с нею один на один, — вот теперь-то я и решил рассказать обо всей этой истории. Есть у меня и цветные мелки, и пастельные краски, и бумага для рисования, что давали каждому из нас. Может быть, эти записи найдут, и они станут как бы голосом моим, эхом, долетевшим из прошлого и нашептывающим нелепые слова. Может быть. Когда я закончу, мои записи — «исторический документ» — придется припрятать, и места лучше, чем шкафчик-хранилище, не найти: в нем уже полным-полно разных бумаг, так что мои затеряются среди них. Сестрички-железки читать не умеют, зато всегда сжигают все-все бумаги, когда ты умираешь. Хранить у себя в столе — дело пропащее. Отчасти и поэтому место, куда мы попали, становится храпящим Адом — нет никакой возможности связаться с внешним миром. Человеку же потребно выбираться из скорлупы и наблюдать, как все неустанно движется, смотреть на хорошеньких женщин, на детей и собак — да мало ли ч..... Середина
— Я… — Ты украл их! — Это был уже вопль — лицо Гэйба как-то ужасно перекосилось, втянутые губы разошлись, зубы оскалились. Он стал похож на неведомое, бешеное, дикое, голодное животное. — Зачем ему столько? — огрызнулся Хайнлайн. — Ты их украл? — Чертов жид, все копил и копил… Гэйб осторожно опустил Брукмана, а потом с силой стряхнул на пол Хайнлайна. Поднял его опять — и опять стряхнул. — Немедленно отдай соломинки, слышишь? — Пусть поделится… — Быстро! Не то я с тебя шкуру спущу, а кости ему на игрушки отдам! Хайнлайн вернул соломинки. Остаток недели Гэйб провел с Брукманом. Сберегал для старика все свои соломинки и играл с ним в разные игры. В конце недели Хайнлайн умер. Гэйб даже не подумал помолиться вместе с нами, — когда выкатили тело старика. Подозреваю, что и остальные не очень-то выкладывались. Так что, если кто решил, будто Гейб здесь все время пребывал в тоске да печали, то он неправ. Я сказал: Гейб был несчастен. Был, да, но была у него и одна особенность, способность или, если угодно, талант — вызывать смех у других. Всегда у него в запасе имелась шутка, трюк какой-нибудь, и ..... Конец
— Любила? — Ага! И дурак же я был. Любил ее, да слишком глуп был, чтобы это понять. — У меня тоже девушка была. Бернадетт. Звучит странновато, но это точно ее имя было. А глаза, знаешь, зеленые. — Красивая, Гэйб? — Еще бы! Будто первый день весны, когда знаешь, что стаял снег и малиновка, может, скоро совьет гнездо над твоим окном. Вот какая красавица! — Гэйб, я тебя понимаю. — Либ, а ты напивался когда-нибудь так, чтоб к чертям собачьим, чтоб в стельку, а? — Ну-у! — В голосе Либби снова проступили слезы: — Еще как и еще сколько! Как-то в Нью-Йорке три дня гудели. В облаках, как воздушный змей, летал, уже и понять не мог, где я и что я. — И со мной такое было, — сказал Гэйб. — Тоже в Нью-Йорке. Можно было брать меня и сажать прямо посреди обезумевшего стада, и вряд ли я оказался бы сообразительней скотины. Мне показалось, что у Либби вырвался смешок. Забавный такой легонький смешочек, что обещал унять слезы, но еще не возвещал покоя. — Либ, ты ж еще и моряк и, наверное, повидал мир?
|