Начало
Михаил Шишкин Записки Ларионова Первая тетрадь ...Добрый мой Алексей Алексеевич! Вот перед Вами на листках не лучшей бумаги, исписанных старозаветным почерком, история моей жизни. Сейчас, когда я пишу эти строки, рукопись не завершена, до конца еще далеко, но мне хотелось бы все объяснить Вам теперь, не дожидаясь последней точки. Я стар и болен, и мало ли что может случиться. Omnes una manet nox [1] – как написал когда-то Гораций. Дожив до седин, я прекрасно понимаю всю необязательность этого труда. Он был вызван к жизни, поверьте, лишь долгими зимними вечерами, вынужденным деревенским бездельем да одиночеством. Смешно, подобно наивному мемуаристу, думать осчастливить мир изложением подробностей чьей-то далекой чужой жизни, до которых никому нет никакого дела и которые лишь в самом авторе способны возбудить печаль или радость воспоминаний да учащенное биение сердца от какой-нибудь неловкости, или признания, или анекдота, приключившегося с ним Бог знает когда. Чтобы писать мемуары, надобно выслужиться у истории, а я в этой службе не выбился и в унтеры, сами знаете. Мировые бури обошли стороной мой домик, занесенный снегом по самые окна. Великие..... Середина
Она засмеялась, сорвала и скомкала листок. – Умный, взрослый человек, зачем вы слушаете меня с таким серьезным видом? Идемте к фортепьяно, я хочу петь! У нее действительно был чудный голос, тонкий, чистый. Наконец я написал Нине. Письмо мое было коротким. Я написал ей, что она во всем права, что брак наш был ошибкой, потому что я не люблю ее и, наверно, не любил. Я написал, что в Казани я встретил женщину, которую полюбил, и что это – первое истинное в моей жизни чувство. Закончил я так: «Ты вправе думать обо мне самое дурное. Прощения мне нет, да я и не прошу его». Весною я был откомандирован инспектировать симбирских лашманов и вернулся в Казань уже в исходе мая. На следующий день по приезде я отправился к Екатерине Алексеевне. Город, который я оставил еще в снегу, было не узнать. В каждом дворе цвела сирень. Улицы были выстланы опавшим черемуховым цветом. Тени от деревьев переливались на дощатых заборах. Пойма ..... Конец
– А где же ваши соловьи, Аркадий Петрович? – спросил я. – Мальчишки их отравили, – отвечал он, не отрываясь от бумаги. – Прихожу домой, а соловушки мои все дохленькие. Подсыпали им что-то. Я и клетки все продал. – А что же новых не завели? – Легко сказать. К ним ведь привыкаешь, как к родным детям. Прирастешь к ним душой, а мальчишки опять отравят! Да и жить-то мне сколько осталось? Не сегодня завтра отправляться, а с ними что будет? Я стал расспрашивать его про наших сослуживцев. Нольде умер давным-давно. Барадулин тоже, но умер не по-людски. Попал в прорубь Кабана ночью, возвращаясь откуда-то пьяный. Тело его летом выплыло у забора Вараксинского завода. В соседней церкви зазвонили, и Пятов оторвался от писания, перекрестился испачканными в чернилах пальцами, откинулся на спинку стула, покрутил головой, любуясь на свои каракули, грызя стебло разлохмаченного пера, потом снова принялся за работу. Я сунул ему под подушку несколько ассигнаций и попрощался. – И вам всего хорошего, – ответил он, даже не обернувшись. Зашел я и к Солнцеву.
|